'
PSNet, developing for LiveStreet CMS
25 февраля 2016

Алексей Солонович - Петр Кропоткин

Алексей Солонович - Петр КропоткинВ честь 95-летия мы решили сделать "Неделю Кропоткина", которая плавно превратилась в "Полумесячник Кропоткина" и грозит перерасти в месяц его имени. Однако, мы не унываем и всё же хотим завершить начатое. Мы уже опубликовали библиографию Кропоткина, включающую 82 единицы. Сначала последует биография Солоновича, а потом статья о нем из сборника "Михаилу Бакунину. 1867-1926. Очерки истории анархического движения в России". Статья — очень большая, но она, как по нам, интересно читается и вообще самобытная такая. На фото Солонович со своей женой Агнией, которая являлась многолетним секретарем "Всероссийского Черного Креста" и Музея Кропоткина.

Солонович Алексей Александрович — анархист, родился в местечке Казимерж Люблинской губернии (тогда Российская империя, сейчас – Польша) в семье русского полковника артиллерии, потомственного дворянина. В юности Алексей жил в Карачеве Орловской губернии, учился в Орловском кадетском корпусе и вМосковском университете на физико-математическом факультете. В 1905 году был поставлен «на учет за революционную агитацию».

В 1911 году в связи со студенческими беспорядками Солоновича исключили из числа студентов, ему запрещено проживание в Москве. Но вскоре, по ходатайству жены, он был восстановлен ив 1914 году закончил университет. Некоторое время Солонович даже был послушником Святогорского монастыря.

С 1914 по 1918 год Солонович преподает математику и механику в гимназиях Москвы, позже, в 1920–1925 годах, читает курс математики в Московском высшем техническом училище. В эти годы он прославился как писатель и поэт, математик и философ, теоретик мистического анархизма. Он сумел изложить теорию Лобачевского в стихах. С юности Солонович увлекался каббалистикой, и анархист Ю. Аникст назвал его «трубадуром мистического анархизма».

В связи с выходом книги Солоновича мистико-символического содержания «Скитания духа» против него было возбуждено судебное дело. Церковная цензура обвиняла Солоновича в порнографии, в оскорблении религии и нравственности. Однако, хотя книга была с явно эротическим оттенком, суд вынес оправдательный приговор.

В 1914–1916 годах Солонович выступает за продолжение войны России с Германией. Февральскую и Октябрьскую революции Солонович принял восторженно, активно участвует в анархистском движении. Он – один из основателей Всероссийской федерации анархистов-коммунистов, член секретариата ВФАК. Поддерживая советскую власть, Солонович работает заведующим культурно-просветительским отделом, комиссаром просвещения Виндавской железной дороги.

Однако уже с конца 1918-го он активно выступает против советской власти, неоднократно попадает в застенки ЧК. В 1923 году Солонович отошел от работы в секретариате ВФАК. Он руководит тайными кружками анархистов и секцией анархистов в Кропоткинском музее. Лекции Солоновича в Кропоткинском музее пользовались огромным успехом у слушателей. В 1920-х он и его жена Агния Анисимовна входят в Кропоткинский комитет, Кареленский комитет, «Черный анархистский крест», организовывают и руководят рядом анархо-мистических парамасонских оккультных кружков, например рыцарей «Ордена света». Солонович претендует на роль лидера анархистов, преемника Карелина, руководителя анархистской секции при музее имени Кропоткина. Во главе «Ордена света» стоит сам Солонович, он – командор Ордена, члены которого называют себя рыцарями Ордена. Организация строилась по принципу десяток, переход из низовых «званий» в вышестоящие производился через «рыцарское посвящение».

Руководящее ядро «Ордена света» вело работу в музее имени Кропоткина, все они были членами Кропоткинского, Бакунинского и Карелинского комитетов и членами анархистской секции музея. «Рыцари» устраивали вечера, лекции и беседы, широко привлекая, в основном, интеллигентную молодежь, сотрудничали в газетах американских «леваков» и мистиков «Рассвет» и «Пробуждение». Солонович писал: «Человек есть “гроб Господень” – его надо освободить новыми крестовыми походами и должно для этого возникнуть новое рыцарство, новые рыцарские ордена – новая интеллигенция, если хотите, которая положит в основу свою непреоборимую волю к действительной свободе, равенству и братству всех в человечестве».

В 1925 году Солонович был арестован и приговорен к трем годам заключения в Суздальском политизоляторе постановлением Особого совещания при Коллегии ОГПУ «за подпольную анархическую деятельность и попытку организации анархистского рабочего союза». Но через 4 месяца пребывания в политизоляторе он был освобожден благодаря прошению Карелина. В 1928 году разгорелся острый конфликт между двумя идеологами анархизма – Солоновичем и Боровым за лидерство среди московских анархистов. Тогда Борового поддержали Аршинов и Махно, клеймя из французского далека Солоновича и его последователей «пособниками белогвардейцев и мировой буржуазии», «мистиками» и «фашистами».

В изданной за границей брошюре анархиста С. Володькина читаем:

«Сообщение наших московских товарищей о том, что группа реакционных мистиков во главе с А. Солоновичем путем “борьбы из-за угла и прямой провокации” вынудила анархистов уйти из музея им. П. А. Кропоткина. Под видом борьбы за анархическую свободу личности, за “общечеловеческую любовь” выросла и воцарилась в музее имени Кропоткина реакционная партия мистиков-иезуитов во главе с Солоновичем».

В сентябре 1930 года Солоновича арестовали вместе с его старшим сыном Сергеем (родился в 1907 г.). На следствии он не выдал ни одного из своих единомышленников. Солонович-старший был приговорен к пяти годам заключения в политизоляторе. Однако в 1933 году был досрочно освобожден из политизолятора и отправлен в ссылку в Нарымский край, где из числа ссыльных поселка Каргасок создал анархистский кружок. В начале 1937 года Солоновича снова арестовывают… в знак протеста он объявляет голодовку. Больное сердце не выдерживает, и он умирает.

__________________________________________________________________________________________________

Алексей Солонович – Петр Кропоткин.

Петр Алексеевич Кропоткин родился в 1842 году в Москве, б семье родовитых дворян, ведших свое происхождение по прямой линии от Рюрика. Семья Кропоткиных была той средней семьей этого круга, которой быт и нравы достаточно описывались в нашей литературе.

Мальчик был очень живой и очень отзывчивый, глубоко воспринимавший все совершавшееся кругом, обладавший той широтой души, которая позволяла ему вживаться во все события и сопереживать страдания и радости окружающих. Благодаря этому сильно увеличивался душевный кругозор, который вводит в сознание человека богатый опыт сопереживаемых чужих страданий. Глаза души видели у него гораздо дальше и глубже, чем у более старших и противоречия между сущим и должным уже в детстве тревожили его. Конечно, эти противоречия не вырастали у него, как философская проблема, но принимались из глубины его детских переживаний, как разногласия самих переживаний, как непосредственное чувство несправедливости, жалости, жестокости, добра, лжи, лицемерия—всевозможных эмоций—связывающих и разделяющих человеческие души, служа для них побудителями поступков. Благодаря углубленной способности сопереживания—его опыт становился все больше и позволял ему легко прозревать сквозь оболочку условностей, сквозь искусственные перегородки социальных неравенств—то общечеловеческое в страдании, что присуще каждой душе, несмотря на все ее индивидуальное и личное своеобразие. Способность к такому переживанию красной нитью проходит через всю жизнь Петра Алексеевича и впоследствии, когда перед ним, уже взрослым человеком, раскрылись гораздо более широкие горизонты, то же свойство позволило ему проникать во внутреннее души—как индивидуальной, так и массовой, легко отделяя все те призрачные формы, которые привносятся схемами и предрассудками. Поэтому же он никогда не мог стать на точку зрения классовой борьбы и т. п. схематизаций… Перед ним всегда был человек— конкретный, живой, в опыте данный, не завуалированный теориями и только его он видел, его прозревал, к нему спешил с вестью об освобождении...

Вообще Кропоткин принадлежал к тому типу людей, у которых крайне сильна душевная восприимчивость, позволяющая создать на ряду с обычным опытом внешних чувств, как бы разновидность его более углубленную и мощную—опыт сопереживания. Обычно такой более углубленный опыт редко встречается и в общем люди не умеют как следует наблюдать и' экспериментировать в этой области, а между тем подлинная человечность, подлинный гуманизм, а стало быть и настоящее понимание человека, как существа общественного, возможно только благодаря такому опыту… Ведь иначе и нет у человека средств познать другого человека!.. В известной мере каждый, конечно, обладает способностью сопереживания, но чрезвычайно важна степень интенсивности этого переживания, ибо только начиная с известной степени ее возможно подлинное понимание психической и тем более социальной жизни. Громадное большинство людей, мнящих себя психологами и социологами,, имеющие томы и томы сочинений по этим вопросам, на самом деле ровно ничего не знают о подлинных живых людях, оперируя в своих мыслях и действиях с трупами, убитых их схематизмом людей и нагромождая саркофаги всевозможных теорий.

В дальнейшем крайне важно усвоить себе факт своеобразия того, что Кропоткин имел, как опыт, ибо это своеобразие дает ключ к его учению и к его поступкам. Здесь же коренится и та особенность в понимании науки, которая была присуща Кропоткину. Наука есть систематизированный опыт, но разный опыт был у Кропоткина и у официальных представителей науки, у тех которые не имели главного опыта Кропоткина или даже не понимали его и который он сам описывает в ≪Записках Революционера≫: ≪Наука—великое дело. Я знал радости, доставляемые ею, и ценил их, быть может, даже больше, чем многие мои собратья… Но какое право- имел я на все эти высшие радости, когда вокруг меня—гнетущая нищета и мучительная борьба за черствый кусок хлеба?- Когда все истраченное мною, чтобы.жить в мире высоких душевных движений, неизбежно должно быть вырвано изо рта сеющих пшеницу для других и не имеющих достаточно черного хлеба для собственных детей? У кого-нибудь кусок должен быть вырван изо рта, потому что совокупная производительность людей еще так низка≫. (Стр, 180—181. Изд. 1924 г.)

Видеть не только физиологию слезоотделения, но и сочувствовать тому горю, которое их вызвало, сопережить это горе—вот путь к тому опыту, которым был так богат всегда Кропоткин и который определило в конце концов все течение его жизни.

Обычный ученый прекрасно знает, что; в дровах горящих в его печке, — расходуется подлинная, настоящая солнечная энергия и он знает, что та же энергия горит в лампочке на его письменном столе, но он не знает, не чувствует, не понимает, что форма, которая придана этой энергии, чтобы сделать самую энергию полезной, эта форма создана, буквально создана из человеческого пота, крови и слез… Этого он не чувствует… Его наука ему об этом ничего не говорит и он удивлен науке Кропоткина… Он не знает ее—эту науку, науку о горе и страданиях живых людей, а не марионеток классовой борьбы квази—научного социализма и не науку лживых академий, приводящих человека к полному его использованию в горниле производства с помощью научных организаций труда.

Поэтому то и впоследствии, когда Кропоткин приступит к построению своего мировоззрения, он использует свой опыт и получит свою научность не вполне совпадающей с общепринятой.

Как бы там ни было, но до 1857 года, т.-е. до своего поступления в Пажеский Корпус, Кропоткин жил в семье, в обстановке, которая давала много пищи его впечатлительности и раскрывала перед ним изнанку человеческих отношений.

≪Ключница Ульяна стоит в корридоре, ведущем в кабинет отца и крестится. Она не смеет войти, ни повернуть назад. Наконец она прочитывает молитву, входит в кабинет и едва слышным голосом докладывает, что запас чая почти на исходе, что сахара осталось всего лишь фунтов двадцать, и что остальная провизия также скоро вся выйдет.—≪Воры! Грабители!— кричит отец.—А ты заодно с ними!≫ Голос его гремит на весь дом. Мачеха послала Ульяну, чтобы на ней разрядилась гроза… Отец не желает угомониться. Он призывает настройщика и под-дворецкого Макара и высчитывает ему все недавние проступки и прегрешения. Макар на прошлой неделе напился и наверное был пьян также вчера, потому что разбил несколько тарелок… Отец продолжает кричать, что хамово отродье заслуживает всяческого наказания.

Внезапно наступает затишье. Отец садится за стол и пишет записку: ≪Послать Макара с этой запиской на съезжую. Там ему закатят сто розог≫.

В доме ужас и оцепенение.

Бьет четыре. Мы все спускаемся к обеду, но ни у кого нет охоты есть. Никто не дотрагивается до супа. Нас за столом десять человек. За каждым стоит скрипка или тромбон, с чистой тарелкой в левой руке, но Макара нет.

— Где Макар?—спрашивает мачеха.—Позвать его.

Макар не является и приказ отдается снова. Входит Макар, бледный, с искаженным лицом, пристыженный, с опущенными глазами. Отец глядит в тарелку. Мачеха, видя, что никто из нас не дотронулся до супа, пробует оживить нас.

— Не находите ли вы, дети,—говорит она по французски—, что суп сегодня превосходный?

Слезы душат меня. После обеда я выбегаю, нагоняю Макара в темном корридоре и хочу поцеловать его руку, но он вырывает ее и говорит, не то с упреком, не то вопросительно: ≪Оставь меня, когда вырастешь и ты такой же будешь?

— Нет, нет, никогда. (Стр. 53—54 ib.)

Заключительный момент этой сцены был возможен только при условии, что мальчик получил из данных комплексов восприятий, одинаковых у него с другими присутствовавшими нечто дополнительное, чего не получили другие и это дополнительное заключалось в том, что мальчик вчувствовался во внутреннюю сторону явлений, а другие нет; для него было открыто еще нечто кроме внешней стороны сцены и он видел то общечеловеческое в Макаре, что было во всех окружающих и в нем самом… Он чувствовал и сознавал в Макаре себя и в себе Макара, он прозревал в страданиях другого и переживал их, как свое собственное страдание. Он видел то, чего не видели' другие и это было самое важное...

До пятндцати лет он жил в семье, где характер его развертывался в среде, которая не ломала и не насиловала его, а в то же время сильно влияла, подобно тому, как это происходит с семенем, раскрывающим свои собственные потенции, но воспринимающим все воздействия извне. Обычно человек стоит перед человеком, как неграмотный перед книгою. Редко кто умеет читать эту книгу по складам и чрезвычайно мало читающих и понимающих… Физический опыт человека грамотного и человека неграмотного от раскрытой книги один и тот же, но психический глубоко различен и то, что для неграмотного составляет в опыте все, для грамотного это только незначительная подробность. Один человек в другом воспринимает только его внешнее проявление и не идет слишком далеко за это проявление… Его опыт о человеке ограничивается азбукой физико-химических и механических соотношений; он не достигает чтения этих букв, не разбирает смысла написанного и таковы по большей части представители официальной науки и к ней так или иначе подделывающихся, ищущих тех или ≪других научных обоснований. Но для Кропоткина везде и всюду— в природе и человеке раскрывается нечто, стоящее за явлениями так же, как за буквами стоит смысл написанного. Однако это не значит, что Кропоткин философствовал, искал за явлениями сущность, или душу мира за его формами, но не важно то, как можно было бы формулировать тот смысл, который Кропоткин называл научным, который он сознательно и бессознательно искал, находил за буквами жизни человека и природы. И не напрасно, позднее он говорит про себя:

≪Монолог Фауста в лесу приводил меня в экстаз, в особенности те стихи, в которых он говорил о понимании природы:

Могучий дух, ты все мне, все доставил,

О чем просил я. Не напрасно мне

Свой лик явил ты в пламенном сияньи

Ты дал мне в царство чудную природу,

Познать ее, вкусить ее мне силы дал....

Ты показал мне ряд созданий жизни,

Ты научил меня собратий видеть В волнах и в воздухе и в тихой роще.

Когда в лесу бушует ураган,

И повергает ближние деревья,

Ломаясь с треском, богатырь—сосна,

И холм ее паденью глухо вторит,—

В уединение ты меня ведешь,

И сам себя тогда я созерцаю И вижу тайны духа моего...≫

И теперь еще это место производит на меня сильное впечатление. Каждый стих постепенно стал для меня дорогим другом≫… (ib. 77—78).

И снова цитирует он великого язычника, Гёте, когда говорит об отношении к человеку: ≪Заходил я также и в про- тестанскую церковь; но когда я вышел оттуда, то поймал себя на том, что шептал стихи Гете:

≪… пожалуй, этим Вы угодите дуракам и детям,

Но сердце к сердцу речь не привлечет,

Коль не из сердца ваша речь течет...≫ (85)

Чрезвычайно важно, что Кропоткин всюду находил речь сердца, если она была и только этой речи всегда внимал. Он чувствовал, если речь шла не от сердца и больше всего ненавидел лицемерие, что так великолепно и выявил при разговоре в тюрьме с Николаем Николаевичем. И впоследствии он, будучи в первый раз заграницей, отмежевывается от государственников—социалистов, ведших свою интригу в борьбе за власть и примыкает к юрской федерации, хранившей заветы безвластия, ибо поведение партийных вождей было таково, что: ≪Я был в ярости… Я не мог согласить этих махинаций вожаков с теми пламенным речами, которые они произносили с платформы. Я был вполне разочарован и сказал Утину, что хочу познакомиться с ≪бакунистами≫..., он долго смотрел на меня и сказал со вздохом: ≪Да, вы больше не вернетесь к нам, вы у них останетесь≫. Он был совершенно прав.

Не один Кропоткин обладал, конечно, этим чувством чужого сердца и не он обладал им в наибольшей мере, но в нем это чувство взрастило ясный, призрачный, как горное озеро, несколько рационалистический гуманизм, ибо наряду с мощной способностью сопереживать все общечеловеческое, а в частности—массу и ее психологию, у Кропоткина нет углубления в самого себя… Он на всю жизнь остается ребенком—ласковым, отзывчивым и наивным… Нет у него познания бездны внутренней, той ≪достоевщины≫, которая так характерна для русского и отсутствие которой роднит его с европейской культурой и духом… Для него, как и для Н. К. Михайловского,. Достоевский остается только ≪жестоким талантом≫ и до конца дней остаются ему чужды бездны и провалы человеческого духа, так что г-жа Линд пишет в своих воспоминаниях (Сборник— ≪Памяти П. А. К.≫ 1922 стр. 112) о том, какие чувства вызвал в нея образ умиравшего Кропоткина, сиделкой у постели которого она была. ≪Как-то в порыве нежности я сказала ему, что он прелестное маленькое дитя≫.

Так и в отношении природы, отвергая цель и телеологию в мире, он в то же самое время глубочайшим образом верит в рациональность мира, в то, что его можно познать, хотя бы только с вероятностью.

≪Вероятность, малая, большая, или почти бесконечная≫, говорит он своему брату Александру (3. Р. 262—263),—основание всех научных предсказаний.—Так можешь ли ты сказать, что вероятность открытия новой силы, не физико-химической, так же мала, как вероятность того, что завтра Венеры не будет в нашей солнечной системе или даже не будет солнца≫.

— Нет,—отвечал он,—это --совершенно другого разряда явления: о них я ничего не знаю.

Так он и остался кантианцем, отрицая материализм, который он называл нахальным невежеством, и даже о боге говоря, что он не может сказать, что такого существа нет.

≪Если бы я сошел с ума, разве только тогда я мог бы уверовать в бога. Я недавно видел во сне, что уверовал в бога, и проснулся сию минуту, заливаясь хохотом. Но утверждать научно, что бога нет, я не имею права. Наука не может ни доказать существования бога, ни опровергнуть его.

— Но, ведь, ты знаешь генезис этой идеи.

— Генезис плох; но и генезис идеи о круглых орбитах был плох: это ничего не доказывает≫.

Детская чистота его души позволяла ему, быть зеркалом окружающего и глубина ее не была замутнена переживаниями карам азовского толка… Его рацио был прозрачен и чист, совершенно во французском духе… Он был конгениален не с великими немецкими метафизиками, включая сюда, конечно, и Канта, но с французскими рационалистами и материалистами XVIII века. Последнее совершенно правильно подчеркивает Н. К. Лебедев в своих примечаниях к ≪Запискам≫, когда говорит в пр. 21, что в России: ≪… влияние Вольтера было вытеснено немецкой идеалистической философией Шеллинга и Гегеля, так что Бакунин, напр., и Белинский не испытали на себе большого влияния Вольтера. Петр Алексеевич Кропоткин, питавший органическое отвращение к туманной идеалистической философии немцев, напротив воспитывался главным образом, под влиянием французской философии конца XVIII века и на него Вольтер оказал большое влияние≫. В своих ≪Записках≫ Кропоткин сам говорит об этом (стр. 86): ≪… по субботам до глубокой ночи я читал энциклопедистов, ≪Философский словарь≫ Вольтера, произведения стоиков в особенности Марка Аврелия и т. д. Бесконечность вселенной, величие природы, поэзия и вечно бьющаяся ее жизнь производили на меня все большее и большее впечатление, а никогда непрекращающаяся жизнь и гармония природы погружали меня в тот восторженный экстаз, которого так жаждут молодые натуры. В то же время у моих любимых поэтов я находил образцы для выражения той пробуждавшейся любви и веры в прогресс, которой красна юность и которая оставляет впечатление на всю жизнь≫.

Последние слова относятся к периоду, когда Кропоткин был в корпусе. Когда он перешел во второй класс, его захлестнули волны движения широко и мощно охватившего тогдашний интеллектуальный.мир. ≪То было время≫,—пишет он (Записки, стр. 98), ≪всеобщего научного возрождения. Непреодолимый поток мчал всех к естественным наукам, и в России вышло тогда много очень хороших естественно-научных книг в русских переводах. Я скоро понял, что основательное знакомство с естественными науками и их методами необходимо для всякого, для какой бы деятельности он ни предназначал себя≫.

Если до поступления в корпус превалировало развитие эмоциональной стороны характера Кропоткина, причем эта эмоциональность носила сильно познавательную окраску, то в корпусе начинает все более и более оформляться его интеллектуальная сторона и притом при воздействии только что упомянутых рационалистических и материалистических течений, нахлынувших в Россию.

≪Никогда не прекращающаяся жизнь вселенной, которую я понимал, как жизнь и развитие, стала для меня неистощимым источником поэтических наслаждений, и мало-помалу философией моей жизни стало сознание единства человека с природой как одушевленной, так и неодушевленной≫. (Записки, стр. 99).

Ум Кропоткина формировался также ясно и просто в ярких резких линиях французского схематизма и в этой резкости и ясности не оставалось места для странных ≪ignorabimus≫, для темных ≪границ познания≫, для смутных метафизических пустот и провалов для еще более смутных и призрачных мистических бездн… Все было чисто на безоблачном небе познания ибо если сейчас ≪ignoramus≫, то ни в коем случае не ≪ignorabimus≫… Последовательными приближениями все большей и большей вероятности прогрессирует познание человека и яркий оптимизм его натуры пламенно верил, что ≪все идет в конце концов к лучшему в этом далеко не лучшем из возможных миров≫. Французский рационализм, начиная с Декарта ставший одним из главных творцов механистического мировоззрения, через эпоху энциклопедистов, полный, совсем из него не вытекавших революционных лозунгов, достиг, наконец, в 60-х годах широких кругов русской молодежи и пропитал ее с ног до головы тем, что можно и теперь назвать ≪нигилизмом≫, беря это слово со всем тем, свойственным ему ароматом, который от ≪Отцов и детей≫ достиг до наших дней. Богом стал разум, разум с большой буквы и как всякий бог вышел из под контроля разума с маленькой буквы. Разум стал непознаваемым, вездесущим и всемогущим… Отныне вера в Разум и в его тело и проявление—Природу стала иррациональной основой рационализма Кропоткина, как и всего поколения тех и многих позднейших годов.

Как бы там ни было, но рационализм в определенных границах есть нечто для человека неизбежное, ибо он позволяет оформить и схематизировать сырой материал опыта и в истории эпохи рационализирования часто представляет из себя блестящие страницы формул, заключающих краткое резюме многих изысканий… Однако рационализм неизбежно приводит к религии человека или человечества в открытой или завуалированной форме —у Кропоткина не менее чем у Конта.

В самом деле, только в человеке ощутим разум и только человек разумен в природе, по крайней мере, в смысле самосознания… Поэтому, признавая Разум и Природу, рационалист любуется на свое собственное отражение в зеркале природы и познает отражение Природы в зеркале своего Разума… В наиболее прекрасном виде религия человечества является, как гуманизм, в самой широком и глубоком смысле этого слова и Кропоткин, несомненно, может считаться основателем нового гуманизма.

А между тем в течение годов учения в корпусе закалялся характер Кропоткина, кристаллизовалась его воля и то, что в ребенке могло подчас сойти за упоямство, постепенно переходило в непреклонную настойчивость, создавало сильную и гибкую натуру. В совокупности с рационалистическим уклоном все это делало из Кропоткина человека с ясным светлым умом, не останавливающимся перед выводами из богатого ояыта переживаний, не склоняющего головы перед последствиями, вытекавшими из сознания справедливости того или иного поступка или взгляда. В корпусе же он особенно сильно пережил те чувства, которые присущи личности, когда она чувствует себя тесно связанной, почти слитой в одно целое с массой. Особенно характерный момент переживаний подобного рода Кропоткин описывает в Записках (стр. 102): ≪Я понял..., что значит колонна, идущая сомкнутыми рядами, возбужденная музыкой и наступлением. Перед нами стоял император, наш военный начальник, к которому мы все относились с благоговением. Между тем, я чувствовал, что ни один из нас не подвинулся бы на вершок и не остановился бы, чтобы дать ему дорогу. Мы составляли идущую колонну, он являлся препятствием, и колонна смяла бы его≫.

Вообще года, проведенные в корпусе дали ему почувствовать массу изнутри, ибо только года в детском или юношеском возрасте, проведенные в стенах закрытого военного учебного заведения, могут дать почувствовать всасывающие и нивелирующие силы человеческой массы, ее стихийность в эмоциях, ее слепоту, если она не дифференцирована. Все время Кропоткину приходилось в корпусе отстаивать свою личность, противопоставлять ее натиску чужих и часто чуждых эмоций, но ни раньше—в семье—ни теперь—в корпусе, все же стихия массы никогда не касалась его чересчур враждебно… Всегда он чувствовал в себе нечто роднившее его с этой массой, говорившее ему, что он сам, со своим особенным ≪я≫ затерян среди многих, многих ≪ты≫, но все эти ≪ты≫ в любое время могли стать для него ≪я≫, благодаря его способности к переживанию. Корпусная жизнь дала ему ряд впечатлений кооперации, товарищества, массового действия. Как бы там ни было, но когда в 1862 году двадцати лет, Кропоткин кончил корпус—это была уже вполне оформившаяся в своих главных линиях личность, достаточно крепкая, чтобы тут же, при производстве в офицеры, вопреки всему, настоять на своем и сломать свою всеми ожидавшуюся карьеру.

Но и здесь он не поступает опрометчиво. Недаром его предка, князя Смоленского, умершего в 1470 г. за хозяйственную кропотливость прозвали Кропоткиным… Петр Алексеевич обладал этим наследственным свойством и обстоятельно обдумал и взвесил не только принципиальную, но и хозяйственную сторону своего решения. Поступать обдуманно было его натурой и эта обдуманность ≪кропотливость≫ сквозит во всех его поступках и работах.

Так или иначе, но по окончании корпуса он уезжает в Сибирь офицером Амурского конного казачьего войска.

≪Пять лет≫,—пишет он (Записки, стр. 133),—≪проведенные мною в Сибири, были для меня настоящей школой изучения жизни и человеческого характера. Я приходил в соприкосновение с различного рода людьми, с самыми лучшими и с самыми худшими, с теми, которые стоят наверху общественной лестницы и с теми, кто прозябает и копошится на последних ее ступенях: с бродягами и так называемыми неисправимыми преступниками. Я видал крестьян в их ежедневной жизни и убеждался, как мало может им дать правительство, даже если оно одушевлено лучшими намерениями. Наконец, мои продолжительные путешествия, во время которых я сделал более семидесяти тысяч верст на перекладных, на пароходах, в лодках,— главным образом, верхом—удивительно закалили мое здоровье. Путешествия научили меня также тому, как мало, в действительности нужно человеку, когда он выходит из зачарованного круга условий цивилизации. С несколькими фунтами хлеба и маленьким запасом чая в переметных сумах, с котелком и топором у седла, с кошмой под седлом, чтобы покрыть постель из свеженарезанного молодого листвяка,—человек чувствует себя удивительно независимым даже среди неизвестных гор, густо поросших лесом, или же покрытых глубоким снегом...≫

Так сам Кропоткин описывает то, что дала ему Сибирь...

Здесь он прошел школу жизни, позволившую окончательно выкристаллизоваться его характеру. Однако уже сейчас необходимо подчеркнуть одну сторону характера Кропоткина, ту сторону, которая в конце концов быть может в большей части его жизни оказалась почти определяющей.

Дело в том, что, пробегая в воображении путь жизни Петра Алексеевича с детства через корпус и в Сибирь, отдавая себе отчет в ситуациях, среди которых он жил и действовал, мы можем уловить одну резкую черту, красной нитью окаймляющую его личность. Чрезвычайно важно, что условия и ситуации жизни все время для Кропоткина складывались так, что не наносили глубоких ран его самолюбию. Ничто в жизни его не унижало, он никогда не был достоин презрения, никогда его не оскорбляли по крайней мере глубоко и мучительно, жизнь не била его, не ставила его в безвыходные противоречивые положения… Нет, ясно и цельно все время идет его жизнь и такой она остается до могилы… Дитя и старик идут в нем рука об руку и он, такой борец прогресса, сам стоит вне его. Ребенком проходит Кропоткин сквозь жизнь, ребенком он сходит в могилу… Старик говорит его устами в суждениях о целях мира и таков он у первых ступеней своей жизни.

Чистый и ясный взгляд ребенка, отзывчивого и всегда готового на всякое дело, где нужна любовь, смелость, которое вызывается требованиями братства или свободы, но все же взгляд ребенка. Правда, это ребенок лучший и гораздо более прекрасный, чем все дети современной культуры —ее мудрецы и создатели, но это ребенок в еще не дифференцированной цельности души которого не зарождается и тени сомнения в самых принципах этой культуры, в ее духовной надменности… Мучительный надрыв и протест ≪из подполья≫, протест против ≪Эвклидова мира≫, утверждение бытия подлинного зла в мире, зла субстанционального, волевого, а не только формального —интеллектуали- стического—все это было глубоко чуждо Кропоткину. Правда, он чувствовал здесь нечто и этим, в сущности, вызываются его позднейшие попытки дать новую этику… В попытке создать новое обоснование морали можно видеть проблески своеобразного бегства Кропоткина из ≪Ясной Поляны≫ — его светлого рационалистического оптимизма, попытка убедить себя, что может быть можно уйти из старого, не отрекаясь от него, сохраняя его прежнюю цельность… Как бы там ни было, но у Кропоткина было много Шиллеровского, но не было Гётевского и потому, вероятно, он цитирует именно Гёте. Отсюда же и философская беспомощность Кропоткина, так характерная вообще для всего поколения 60 годов, но последнее даже и не так существенно. Гораздо более важно то, что благодаря всему сказанному, Кропоткин всегда имеет перед собой не цельную личность, а только ту ее сторону, которая повернута во вне. Для него остается наглухо и навсегда закрыта внутренняя сторона личности, что предохраняет его от многого, делает его цельным, но зато и не дает ему возможности глубже взглянуть на жизнь и самих людей. Сама личность в силу этого истончается перед его глазами, делается прозрачной и сквозь нее Кропоткин видит одну только массу.

Однако беспомощность перед проблемами о глубинах личности и даже простое незнание их, тем рельефнее оттеняет острую ясность ума Кропоткина в решении социальных проблем. Подобно ясному летнему утру воззрение Кропоткина на Природу и только от человека веет печалью, ибо он первый в ряде существ сознал свое неумение в деле общественности, сознал свои стремления и невозможность их удовлетворить. Но зато у человека есть разум, осенивший его и способный, как некий бог, повести человечество в страну исполнения.

И все же отношение Кропоткина к личности настолько бережно, что, в конце-концов, неважно—знает ли он сам, что заключено в сосуде личности — важно, что он его бережет… Последнее существенней и правильней, чем восхищаться глубинами и пропастями, заключенными в личности, божественным достоинством в ней скрытым, а в то же время бить этот сосуд о камни своей глупости и жестокосердия… Для самой личности приемлемей тот, кто не считает ее сосудом абсолютного и в то же время обращается с ней по крайней мере, вежливо, чем тот, кто кричит о неизмеримых драгоценностях ее содержимого и бросает ее в мусорный ящик своего безумия. Все эти монахи различных религий — от теистических до материалистических всегда готовы сжигать сосуды для спасения содержимого и в этом великая ложь, которой избегает Кропоткин и впоследствии, когда он создает свой идеал человеческой общественности; он всегда имеет в виду, что личность должна стоять на первом плане, и что поэтому свобода должна лечь в основу общества, претендующего на подлинную культурность, ибо последняя как раз может измеряться только степенью уважения, которое она возбуждает в людях друг к другу.

Годы, проведенные в Сибири, годы вдумчивого наблюдения позволили оформиться многим мыслям Кропоткина, не оставлявшим уже его более в течение всей жизни.

≪Годы, которые я провел в Сибири,—пишет он (≪Записки≫, стр. 165—165), ≪научили меня многому, чему я вряд ли мог бы научиться в другом месте. Я быстро понял, что для народа решительно невозможно сделать ничего полезного при помощи административной машины. С этой иллюзией я распростился навсегда. Затем я стал понимать не только людей и человеческий характер, но также скрытые пружины общественной жизни. Я ясно сознал созидательную работу неведомых масс, о которой редко упоминается в книжках, и понял значение- этой построительной работы в росте общества. Я видел, например, как духоборы переселялись на Амур, видел сколько выгод давала им их полу-коммунистическая жизнь, и как удивительно устроились они там, где другие переселенцы терпели неудачу, и это научило меня многому, чему бы я не мог научиться из книг. Я жил также среди бродячих инородцев и видел, какой сложный общественный строй выработали они, помимо всякого влияния цивилизации. Эти факты помогли мне впоследствии понять то, что я узнавал из чтения по антропологии. Путем прямого наблюдения я понял роль, которую неизвестные массы играют в крупных исторических событиях—переселениях, войнах, выработке форм общественной жизни. И я пришел к таким же мыслям о вождях и толпе, которые высказывает Л. Н. Толстой в своем великом произведении ≪Война и Мир≫.

≪Воспитанный в помещичьей семье, я, как все молодые люди моего времени, вступил в жизнь с искренним убеждением в том, что нужно командовать, распекать, наказывать и тому подобное. Но как только мне пришлось выполнять ответственные предприятия и входить для этого в сношения с людьми, при чем каждая ошибка имела бы очень серьезные последствия, я понял разницу между действием на принципах дисциплины или же на началах взаимного понимания. Дисциплина хороша на военных парадах, но ничего не стоит в действительной жизни, там, где результат может быть достигнут лишь сильным напряжением воли всех, направленной к общей цели. Хотя я тогда еще не формировал моих мыслей словами, заимствованными из боевых кличей политических партий, я все-таки могу сказать теперь, что в Сибири я утратил всякую веру в государственную дисциплину: я был подготовлен к тому, чтобы сделаться анархистом≫.

Да, поистине Сибирь была великой насмешкой над государственными тенденциями, ибо в течение нескольких веков государственная власть проявлялась в Сибири только, как наглый, открытый и беспощадный грабеж и издевательство и если население Сибири все же не переело друг дрѵга, не выродилось в сплошных скотов или разбойников, а наоборот, несмотря даже на усиленный поток из Европейской России так называемых ≪преступных элементов≫ всякого рода сумело создать свою общественность, то все это служит ярким подтверждением того, что человек не только волк для человека, но может быть и часто бывает братом.

Вообще говоря, человек не слишком хорош, ни слишком плох и, конечно, в очень большой степени зависит от окружающих условий… Поэтому-то и приходится ставить в первую голову вопрос об изменении этих условий… Ведь не сразу могут воздействовать сознательно единицы, а среда действует бессознательно на миллионы… Поэтому и приходится социалистам—государственникам прибегать к софизмам, утверждая формирующее влияние социалистической среды на отдельную личность и сейчас -же аргументируя против анархистов, тем, что, якобы, люди должны стать другими, чтобы стал возможным анархизм. Но если так, то и для социализма необходимо, чтобы предварительно люди стали другими, если же определяющие влияние среды справедливо для социализма—оно на совершенно таких же основаниях справедливо и для анархизма. И для Кропоткина было понятно тб, что впоследствии стало непонятным^ благодаря непонятной, благодаря вуалирующей агитации социалистических партий, а именно, что вовсе социализм не есть переходная стадия к анархизму—социализм есть социализм, а анархизм есть анархизм и между ними колесо причинности не вертится...

Как бы там ни было, но восстание ссыльных поляков поставило Кропоткину непосредственный вопрос о том—может ли он оставаться на военной службе: ≪для меня и для брата, пишет он, (≪Записки≫, 169) восстание послужило уроком. Мы убедились в том, что значит, так или иначе, принадлежать к армии… Мы решили расстаться с военной службой и возвратиться в Россию… и весной 1867 года мы поехали в Петербург≫.

В Сибири Кропоткин прошел серьезную школу научно- исследовательской работы, совершив ряд продолжительных экспедиций и собрав богатый материал. По приезде в Петербург, осенью 1867 года он поступает в университет. ≪Занятия в университете и научные работы поглотили все мое время в течение пяти следующих лет. (≪Записки≫, 170). В течение этих лет он вел интенсивную научную работу, о которой говорит в ≪Записках≫ (стр. 172): ≪Кто испытал раз в жизни восторг научного творчества, тот никогда не забудет этого блаженного мгновения. Он будет жаждать повторения. Ему досадно будет, что подобное счастье выпадает на долю немногим, тогда как оно всем могло бы быть доступно в той или другой мере, если бы знание и досуг были достоянием всех≫.

В то же время все больше и больше Кропоткин вовлекался в революционную работу, все больше сходился с деятелями освободительного движения, все ближе подходил к подполью. Все это совершалось естественным, само собой разумеющимся образом, ибо, сказав ≪А≫ надо было пройти уже весь алфавит вплоть до ≪Z≫, и не Кропоткину было останавливаться на полпути… Из него постепенно выковывался боец, готовый грудь с грудью встретиться с врагом, сразиться с ним в рукопашную, получая и нанося удары… Он знал и чувствовал массу и, как в случае с колонной кадет, он глубоко переживал в себе весь подъем и восторг революционного вихря, когда толпа может превратиться в собрание героев, когда она, как могучий прибой, бьет в берега и рокочет по улицам, на площадях, на баррикадах… Он великолепно чувствовал, что в такие моменты пробуждается, хотя бы даже только на мгновение, могучая общечеловеческая мощь, задавленная буднями серого существования, полного насилия и жестокости, пробуждается и развертывается гигантским пожаром… О, конечно, он прекрасно знал как много тяжелого несет в себе восстание, но разве в этом тяжелом виноваты те, кто сбрасывает гнет и хочет дышать полной грудью—конечно, нет. За это ответственны только те, которые накладывают гнет —насильники и эксплуататоры, бешено отстаивающие свое право на безнаказанное убийство, называемое судом, на дневной грабеж, называемый капитализмом, на постоянное и всевозможное насилие, называемое государством. Он прекрасно учитывал значение максимы ≪не борись со злом путем зла≫, но не менее прекрасно учитывал он, что сплошь и рядом не бороться против большого зла—меньшим является в свою очередь еще большим злом. Путь Толстого не был путем Кропоткина, ибо сама молодость не допускала последнего до ригоризма первого. К этому надо прибавить влияние на Кропоткина тех образов, которые слабее воздействовали на Толстого, а именно революций, пережитых Европой в последнее столетие. Толстой скорей монах. Кропоткин скорей—рыцарь… Так или иначе, но события внешней жизни вместе с течением его внутренних переживаний все более толкали его к работе революционного характера и он постепенно сходится с членами кружка Чайковского, а затем и сам вступает в него. Но тут же происходит событие, сыгравшее свою роль в деле оформления его мировоззрения- весной 1872 г. он едет за границу. ≪По приезде в Цюрих — пишет Кропоткин (≪Записки≫, 204—205)—я вступил в одну из местных секций Интернационала и спросил своих русских приятелей≫, по каким источникам можно познакомиться с великим движением… ≪Читайте,—сказали мне≫.Кропоткин садится за чтение социалистических газет: ≪… совершенно новый мир социальных отношений и совершенно новые методы мышления и действия раскрываются во время этого чтения, которое дает именно то, чего ни в каком другом месте не узнаешь, а именно об'ясняет глубину и нравственную силу движения и показывает насколько люди проникнуты новыми теориями, насколько работники подготовлены провести идеи социализма в жизни и пострадать за них. Всего этого из другого чтения нельзя узнать, а потому все толки теоретиков о неприменимости социализма и о необходимости медленного развития имеют мало значения, потому что о быстроте развития можно судить только на основании близкого знакомства с людьми, о развитии которых мы говорим. Можно ли узнать сумму, пока неизвестны ее слагаемые≫.

Здесь Кропоткин попал в лабораторию грядущего, присутствовал при творчестве нового—новой жизни, новых социальных отношений. Он видел наглядно и непосредственно—перед ним, с одной стороны, стояло то общество, которое сверху до низу было построено на иерархии—общество русской дореволюционной действительности, основанное на насилии, насилием скрепленное и насилием увенчанное. Он видел как бесплодно было это общество, как мертвило оно все окружающее, как убивало все живое и как цепко держалось за старое.… Тут же было творчество и жизнь… И только на мгновение запнулся Кропоткин о государственный социализм, но сразу же узнал знакомые черты власти и с презрением отвернулся. В то время носителем идей безгосударственного социализма, т.-е. анархизма была Юрская федерация, вдохновлявшаяся Бакуниным. Здесь—не среди люмпен-пролетариата, но среди высококвалифицированных часовщиков прочно обосновался анархизм, чтобы постепенно охватить всю Европу. Бакунин в то время был в Локарно и Кропоткин не видел его, но это, конечно, не помешало ему примкнуть именно к Юрской федерации.

≪Теоретические положения анархизма, как они начали определяться тогда в Юрской федерации,—в особенности Бакуниным,— критика государственного социализма, который, как указывалось тогда, грозит развиться в экономический деспотизм, еще более страшный, чем политический и, наконец, революционный характер агитации среди горцев неотразимо действовали на мой ум. Но сознание полного равенства всех членов федерации, независимость суждений и способов выражений их, которые я замечал среди этих рабочих, а также их беззаветная преданность общему делу, еще сильнее того подкупали мои чувства. И когда, проживши неделю среди часовщиков, я уезжал из гор, мой взгляд на социализм уже окончательно установился. Я стал анархистом. (≪Записки≫, 214).

Темперамент бойца не позволил пойти Кропоткину по линии ≪непротивления≫ и вместе с умением его прозревать сквозь условные маски в общечеловеческой сущности каждого, предопределили всю дальнейшую тактику его на поле социальной борьбы.

Однако не просто он принял путь революции; ≪Был, однако, один пункт,—говорит он (≪Записки≫, 216—217),—который я принял только после долгих дум и бессонных ночей. Я ясно видел, что великие перемены, долженствующие передать все необходимое для жизни и производства в руки общества,—все равно будет ли то народное государство социал-демократов, или же союз свободных групп, как хотят анархисты—не могут совершиться без великой революции, какой еще не знает история. Больше того. Уже во время французской революции крестьяне и республиканцы должны были напрячь все усилия, чтобы опрокинуть прогнивший аристократический строй. Между тем, в великой социальной революции народу придется бороться с противником гораздо более сильным умственно й физически: с средними классами, которые имеют при том в своем полном распоряжении могущественный механизм современного государства… Кроме того, я постепенно начал понимать, что- революции т.-е. периоды ускоренной эволюции, ускоренного развития и быстрых перемен, также сообразны с природой человеческого общества, как и медленная постепенная эволюция, наблюдаемая теперь в культурных странах. И каждый раз, когда темп развития ускоряется и начинается эпоха широких преобразований, может вспыхнуть гражданская война в более или менее широких размерах. Таким образом вопрос не в том≫ как избежать революции—ее не избегнуть,— а в том как достигнуть наибольших результатов при наименьших размерах гражданской.войны, то есть с наименьшим числом жертв и, по возможности, не увеличивая взаимной ненависти. Все это возможно лишь при одном условии: угнетенные должны составить себе возможно более ясное представление о том, что им предстоит совершить, и проникнуться достаточно сильным энтузиазмом. В таком случае они могут быть уверены, что к ним присоединятся лучшие и наиболее свежие элементы из самых правящих классов≫.

И в вопросе о революции Кропоткин так же обстоятелен. Там, где Бакунин бросил просто, что революция мол, зло, но на него приходится итти, потому что насильники находятся в перманентном наступлении и революция просто есть момент, когда насилуемые перестают нести это насилие, так что революцию в сущности производят не насилуемые, а насильники— Кропоткин в дополнение к этому приводит целый ряд аргументов, доказывающих, что без борьбы все равно, хотим мы этого или нет — ничего не выйдет и раз борьба неизбежна, нужно принять это как факт и быть к ней готовым, нужно самим брать оружие в руки.

В приведенных только что словах Кропоткина звучит еще крайне важный мотив, делающий в конце концов Кропоткина не представителем секты, класса или партии, но всего человечества. Это мотив, который звучал в устах мальчишки из знаменитой сказки Андерсена ≪Платье короля≫. Каждая партия имеет своего короля—-дворянство, буржуазию, пролетариат, крестьянство, интеллигенцию, духовенство и т. д. и каждая обряжает этого своего короля во всевозможные костюмы— сословные, классовые, партийные, научные и пр. И вот Кропоткин, говорит им всем: ≪Бросьте... Все это чепуха. ^. Прежде всего вы все просто люди, голые люди и нечем вам чваниться— ни голубой кровью, ни белой костью, ни мозолистыми руками, ни большим черепом… Более отзывчивые и духовно более развитые пойдут за справедливое дело, независимо от кажущегося платья, а кто погрубее и поглупее, ну те, правда, поверят, что они обряжены в партийное или классовое платье...≫

Что может быть нелепее марксистов, кричащих о классовой психологии, определяемой производством, в то время как у самих от Маркса до Зингера, от мелкого ремесленника Бебеля до фабриканта Энгельса—весь командующий состав по своему происхождению ничего общего не имел с пролетариатом…  Но ведь так везде, стоит просмотреть любую историю революционного движения любой страны—всюду вместе с обездоленными шли лучшие представители из рядов противоположного класса. Явная наглядная нелепость, как платье короля… Галерея русских революционных деятелей состоит, главным образом, из представителей, вышедших из рядов привилегированных, а по роли, которую отдельные из них играли в истории революционного движения—почти исключительно. Они были дрожжами, которые не составляют теста, но без которых не может быть теста. Кропоткин ясно понимал роль таких дрожжей и ясно представлял себе тот великий соблазн, который совращает людей, превращая их из дрожжей в вождей. Пока человек идет в массу, чтобы будить ее, чтобы поднимать ее—он подлинно творит народное дело, но как только он начинает там командовать, превращаясь в лидера—он продал черту властолюбия свою душу—он становится отныне гасителем народной свободы.

Последнее, т.-е. большее или меньшее сочувствие самих привилегированных к обездоленным—необходимый и желательный факт, имеющий помимо только что указанной стороны еще и другую: ≪… Я скоро заметил—пишет Кропоткин—что никакой революции: ни мирной, ни кровавой не может совершиться без того, чтобы новые идеалы глубоко не проникли в тот самый класс, которого экономические и политические привилегии предстоит разрушить. Я видел освобождение крестьян и понимал, что, если бы сознание несправедливости крепостного права не было широко распространено среди самих помещиков… освобождение крестьян никогда не совершилось бы так быстро, как в 1861 году. И я также видел, что идея освобождения работников от капиталистического ига начинает распространяться среди самой буржуазии. Наиболее горячие сторонники современного экономического строя отказываются уже от защиты своих привилегий на почве права, а довольствуются обсуждением своевременности преобразования. Они не отрицают желательности некоторых перемен, но только спрашивают, — действительно ли новый экономический строй, предлагаемый социалистами, будет лучше нынешнего? Сможет пи общество, в котором рабочие будут иметь преобладающее влияние, лучше руководить производством, чем отдельные капиталисты, побуждаемые личной выгодой, как в настоящее время? ≫. (≪Записки≫, 216).

Позднее Кропоткин, в силу тех же оснований предлагает в кружке организацию агитации в аристократических кругах Петербурга. Он пишет (≪Записки≫, 233): ≪… когда террористы были всецело поглощены страшной борьбой с Александром II, я пожалел о том, что кто-нибудь другой не занялся в высших петербургских кругах выполнением плана, который я изложил перед кружком. Если бы почва была подготовлена, то разветвившееся по всей империи движение, быть может, сделало бы то, что тысячи жертв не погибли бы напрасно. Во всяком случае, рядом с подпольной деятельностью Исполнительного Комитета, обязательно должна была бы вестись параллельная агитация в Зимнем Дворце и в верхних слоях общества≫. Совершенно понятна глубокая тактическая правда этих утверждений Кропоткина, как и в других случаях, обнаруживающая удивительную цельность и монолитность его натуры, в которой не было ничего нарочитого, ничего придуманного на случай ...

И в той же плоскости вопросов революции, тактики действия масс, общечеловеческих идеалов и непосредственного глубокого сострадания звучат его слова: ≪Если в развитии человеческого общества,—рассуждал я,—существуют периоды, когда борьба неизбежна, и когда гражданская война возникает помимо желания отдельных личностей, то необходимо, по крайней мере, чтобы она велась во имя точных и определенных требований, а не смутных желаний. Необходимо чтобы борьба шла не за второстепенные вопросы, незначительность которых не уменьшит взаимного озлобления, но во имя широких идеалов, способных воодушевить людей величием открывающегося горизонта.

В последнем случае исход борьбы зависит не только от ружей и пушек, сколько от творческой силы, примененной к переустройству общества на новых началах. Исход будет зависеть в особенности от созидательных общественных сил, перед которыми на время откроется широкий простор, и от нравственного влияния преследуемых целей; ибо в таком случае преобразователи найдут сочувствующих даже в тех классах, которые были против революции; борьба, происходя на почве широких идеалов, очистит социальную атмосферу. В таком случае число жертв как с той, так и с другой стороны, будет гораздо меньше, чем если бы борьба велась за второстепенные вопросы, открывающие широкий простор всяким низменным стремлениям. Проникнутый такими идеями, я возвратился в Россию≫. (≪Записки≫, 217—18).

Так постепенно вырабатывался в Кропоткине тот гуманист, который мощнее старых гуманистов повел борьбу с инквизиторами современности, который так ярко провозгласил человечность среди озверяющей обстановки и зоологических тенденций окружающего. Осенью того же 1872 года вернулся Кропоткин в Россию, став сознательным анархистом в том, часто стихийном анархизме, которым были пропитаны в России семидесятые годы.

Немедленно по приезде он начинает работу в кружке Чайковского и идет к рабочим массам, с которыми он уже сошелся в Швейцарии на почве совместной борьбы за освобождение.

А в России в это время поднималась волна широкого движения в народ, выростал нигилизм, создавались первые зачатки широкой общественности. Нет ничего нелепее, как представлять себе движение в период 70-х годов в виде Каноссы кающихся дворян… Абсолютно никто из шедших в народ не каялся, да и не в чем им было каяться… Вся концепция ≪кающихся дворян≫, как ее часто к сожалению понимали впоследствии, представляет из себя полемический трюк и больше ничего… Совершенно просто говорит шлиссельбуржец Морозов в своих воспоминаниях, что ничего похожего на настроение кающихся не было у шедшей в народ молодежи… Правда, это массовое движение сбивает с толку классовые психологии иных прочих, но тем хуже для них и пора освободиться от подобных гипнозов… Михайловский, бросивший крылатое выражение ≪кающийся дворянин≫, подхваченное сперва народничеством, а затем марксизмом, имел в виду человека, сознавшего свой долг перед народом. Однако такой долг, если его чувствуют, могут одинаково чувствовать и разночинец, рабочий… Суть же в том, что такой долг просто миф, ибо, идя в этом направлении дальше, можно утверждать, что смерть людей есть следствие их покаяния перед землей, у которой они заняли на время материал для своих тел...

Так или иначе, но хождение в народ было чревато последствиями, ибо здесь впервые была протянута связующая психологическая нить между различными общественными слоями и сквозь них был пронесен единый факел свободы, бросивший свой свет в области разных классов и групп, осветив им углы и щели их жизни, паутину, сор, и неприглядность, в которой они все жили, каждый по своему.

По приезде из-за границы Кропоткин с головой окунулся в революционную работу, не прекращая, однако, и научной деятельности. Так пролетело время вплоть до марта 1874 года, когда он был арестован. Мы не будем останавливаться на подробностях его жизни в этот период—она достаточна известна со всей ее интенсивностью, плодотворностью и романтикой… Знаменитый побег приводит его в августе 1876 года в Англию. Только через слишком 40 лет удалось ему снова попасть в Россию и все эти 40 лет уходят на творчество мирового анархического движения, на создание и выработку анархического мировоззрения.

Когда, вскоре он переезжает в Швейцарию, он вступает там в Юрскую федерацию и отныне окончательно связывает свою работу с историей анархического движения на Западе.

Мы не будем останавливаться на этой стороне деятельности Петра Алексеевича, ибо она принадлежит международной истории анархизма. Нас интересует здесь разработка Кропоткиным теоретических основ анархизма, то что он внес в анархическое мировоззрение, что он тем самым дал человечеству.

В течение своей жизни Кропоткин написал невероятно много, но наиболее крупные его труды включают: 1) ≪Речи бунтовщика≫, 2) ≪Хлеб и Воля≫, 3) ≪В русских и французских тюрьмах≫, 4) ≪Записки революционера≫, 5) ≪Взаимопомощь, как фактор эволюции≫, 6) ≪Поля, фабрики и мастерские≫, 7) ≪Современная наука и анархия≫ 8) ≪Идеалы и действительность в русской литературе≫, 9) ≪Великая французская революция≫, 10) ≪Этика≫, т. I.

Во всех этих книгах развертывает Кропоткин свое мировоззрение, уже сложившееся в своих главных чертах ко времени приезда в Англию в 1876 г. С тех пор Кропоткин лишь развертывал в печати и в практике те принципы, которые в нем были и поэтому довольно безразлична хронологическая последовательность его трудов… Цельным сложившимся человеком— не сгибаясь и не колеблясь идет Кропоткин по своему жизненному пути… Те принципы, которые звучат в его ≪Записке≫ приложенной к ≪делу 193-х≫ суть те же самые принципы, которые раздаются в его речах 1918—20 годов, т.-е. через 45 лет.

Прежде чем идти дальше необходимо ясно себе представить факт, что нельзя искать анархического мировоззрения обязательного для всех… Было бы глубокой ошибкой думать, что можно найти единое для всех, общезначимое мировоззрение… Его не может быть и всякая попытка в этом направлении заранее обречена на неудачу… Взгляните на капли дождя, падающие летом… Каждая капля, раньше, чем упадет на землю отразит в себе весь мир, но в каждой капле это будет особый мир, только ей одной присущий. Нельзя поэтому дать и общеобязательного, для всех одинакового и одинаково должного образа желательной общественности… Если бы анархист выработал план построения общества и попробовал бы навязать его другому—он перестал бы быть анархистом. Но, конечно, необходимо такие планы строить, ибо они выясняют детали возможного строительства. Такие планы, в свою очередь, не могут иметь ничего общеобязательного. Раньше чем приступать к постройке, я должен ознакомиться с принципами строительства, я должен знать, как строят дома вообще, любой дом и это не значит, что я обязан следовать в моих постройках единому плану — едины только принципы строительства…

Вообще необходимо твердо помнить, что начало анархизма — в терпимости к чужим мнениям и в нетерпимости к злым поступкам, ибо там, где это наоборот — там и власть.

Чрезвычайно важно для того, чтобы какое-либо мировоззрение добилось успеха в жизни — связать его с основными, господствующими идеями эпохи, ибо только тогда принципы новых воззрений становятся доступными Maccaм. И вот величайшей заслугой Кропоткина было то, что он связал анархические принципы с научными, показал, что, стоя на почве науки мы, несомненно, придем по отношению к общественности — к анархизму. Разрывая схоластику интеллектуалистических построений, идя в глубину жизни, Кропоткин находит там элементы для построения анархического мировоззрения и тем связывает главнейшие устои нашей эпохи с анархизмом, как с прямым и неизбежным выводом из них. В наше время можно смело и не боясь ошибиться, сказать, что не анархистом из додумывающих до конца может быть только дурак или лицемер. Каждый думающий до конца, должен быть анархистом!.. Ясно, что в этом нет принуждения, ибо анархизм есть термин, дающий отрицательное определение, которое, как известно, не является определением по существу. Почему же каждый должен быть анархистом?.. Да потому, что это наиболее рационально и целесообразно, наиболее человечно и справедливо… То, что Бакунин с такой мощью делал, Кропоткин доказывал и его доказательства строго позитивны… Культура, построенная согласно принципам науки может быть только анархической и никакой другой…

Самое главное в точке зрения Кропоткина, это утверждение, как позитивного факта существования, не только половой любви, но и взаимопомощи, не только борьбы за существование, но и жертвы существованием!.. Это основной пункт, ибо если бы не было так, то прав был Гоббс с его ≪homo homini lupus est≫ и одиночество должно было бы восторжествовать над общественностью. В начале мира был хаос и в нем царила Вражда, говорил Эмпидокл… Но вот все более и более берет верх любовь—Эрос и хаос медленно преобразуется в Космос. Космос возможен только, как Космос любви, взаимопомощи и солидарности… Вопреки, а не благодаря вражде появляется из хаоса мир; вопреки, а не благодаря борьбе за существование совершенствуются существа… Здесь Кропоткин стоит как бы пророком нового воззрения, идущего в далекое будущее… Он утверждает в мире любовь… До сих пор в природе находили только разум, только мудрость и Кропоткин первый указывает на любовь… Конечно, это можно выразить в терминах положительной науки также, как и в формулах немецкой метафизики—важно не это, а самый факт. И понятно, что в данном случае под любовью приходится понимать целый комплекс различно дифференцируемых чувств, что нисколько не противоречит определениям Кропоткина, который термину ≪любовь≫ приписывает более ограниченный об‘ем. В своей книге ≪Взаимопомощь≫, он говорил (стр. 7): ≪Во всех этих случаях (случаи взаимопомощи при отсутствии личной симпатии) главную роль играет чувство несравнимо более широкое, чем любовь или личная симпатия. Здесь выступает инстинкт общительности, который медленно развивался среди животных и людей в течение чрезвычайно долгого периода эволюции, с самых ранних ее стадий и научил в равной степени многих животных и людей сознавать ту силу,, которую они приобретают, практикуя взаимную помощь и поддержку, а также сознавать удовольствие, которое можно найти в общественной жизни. Важность этого различия будет оценена всяким, кто изучает психологию животных, а тем более—людскую этику. Любовь, симпатия и самопожертвование, конечно, играют громадную роль в прогрессивном развитии нравственных чувств. Но общество в человечестве зиждется вовсе не на любви и даже не на симпатии. Оно зиждется на бессознательном или полусознанном признании силы, заимствуемой каждым человеком, из общей практики взаимопомощи; на тесной зависимости счастья каждой личности от счастья всех, и на чувстве справедливости, или равноправия, которая вынуждает личность рассматривать права каждого другого, как равные его собственным правам≫. К этому в ≪Этике≫ (стр. 14) он прибавляет: ≪Но и это еще не все… в этом же инстинкте лежит зачаток тех чувств благорасположения и частного отожествления особи со своею группою, которые составляют исходную точку всех высоких этических чувств. На этой почве развилось более высокое чувство справедливости или равноправия, равенства; а затем и то, что принято называть самопожертвованием≫. И далее (стр. 18): ≪Таким образом оказывается, что природа не только не дает нам урока аморализма, т.-е. безразличного отношения к нравственности, с которым какое-то начало, чуждое природе, должно бороться, чтобы победить его; но мы вынуждены признать, что самые понятия о добре и зле и наши умозаключения о ≪высшем добре≫ заимствованы из жизни природы≫.

Совершенно подобно тому как человек от совокупности фактов тепла, движения, света, химизма и т. п. умозаключает к ≪электричеству≫, точно таким же образом от фактов взаимопомощи, солидарности и т. п. он умозаключает к ≪высшему добру≫ или любви, как бы разлитой в природе. Конечно, мы не прибегаем к космологическому доказательству бытия бога, но- остаемся на чисто позитивной точке зрения, ибо только она может быть принята в наше время и на ней же все врем≫ остается Кропоткин.

Из всего предыдущего следует, что те социологи, которые для своих построений рассматривают человека то злодеем, то- ангелом, то продуктом классовой психологии, то героем, то эгоистом, то альтруистом поступают так, как поступил бы социолог с гипертрофированным устремлением к математике, когда он просто стал бы каждого человека считать единицей и ничем больше. Ясно, что обобщающая сила его выводов была бы громадна, но ничего кроме тривиальностей в роде того, что толпа состоит из людей, или нелепостей при смешении единиц—людей с единицами — например, ослами, у него не получилось бы.

Чтобы поставить себя в правильную переспективу к точке зрения Кропоткина, представим себе, что муравьи—в обществе, укоторых абсолютно нет власти, если не брать исключительных и, просто, _ нам еще мало понятных случаев, постепенно стали бы получать личное сознание и возможность все более полного общения между собой. Стали ли бы они в таком случае поедать и истреблять друг друга, пока не удосужились бы учредить власть. Понятно, что муравьи тут не при чем, ибо разговор идет, конечно, о людях, но мы будем брать то, что мы о них мыслим… Совершенно ясно и то, что муравьи поймут, что им гораздо выгоднее более тесно кооперировать, чем поднимать междоусобную борьбу. Нужна ли власть для учреждения кооперации? Конечно, совершенно не нужна.

Таким образом, Кропоткин показывает, что социологи оперируют с абстрактными, воображаемыми людьми, и что вовсе не только эгоизм и звериная жестокость свойственны людям, но раз так, то тем более, когда мы говорим о человеческой массе, ибо в ней как раз еще более начинают преобладать человеческие силы.

≪По мере того, как мы ближе знакомимся с первобытным человеком,—говорит Кропоткин, (Этика, стр. 19) —мы все более и более убеждаемся, что из жизни животных, с которыми он жил в тесном общении,—ой получал первые уроки смелой защиты сородичей, самопожертвования на пользу своей группы, безграничной родительской любви и пользы общительности вообще. Понятия о ≪добродетели≫ и ≪пороке≫—понятия зоологические, а не только человеческие≫.

≪Кроме того, едва ли надо настаивать на влиянии идей и идеалов на нравственные понятия; равно как и на обратном влиянии нравственных понятий на умственный облик каждой эпохи. Умственный склад и умственное развитие данного общества могут принимать по временам совершенно ложное направление под влиянием внешних обстоятельств: жажды обогащения, войн и т. п.; или же, наоборот, они могут подняться на большую высоту. Но и в том и в другом случае умственность данной эпохи всегда глубоко влияет на склад нравственных понятий общества. То же самое верно и относительно отдельных личностей≫. И далее он утверждает идею прогресса нравственности, связывая ее с общей теорией эволюции.

≪Взаимопомощь, справедливость, нравственность, таковы— ≪говорит он (Этика, 26), —≪последовательные шаги восходящего ряда настроений, которые мы познаем при изучении животного мира и человека. Они представляют органическую необходимость, несущую в самой себе оправдание, подтверждаемую всем развитием животного мира, начиная с первых его ступеней (в виде колоний простейших животных) и постепенно поднимаясь до высших человеческих обществ. Говоря образным языком, мы имеем здесь всеобщий мировой закон органической эволюции; вследствие чего чувства взаимопомощи, справедливости и нравственности глубоко заложены в человеке, со всей силою прирожденных инстинктов; при чем первый из них, инстинкт взаимной помощи, очевидно, сильнее всех, а третий, развившийся позднее первых двух, является непостоянным чувством и считается наименее обязательным≫.

Кропоткин прекрасно отдает себе отчет в том, что прогресс является равнодействующей, интегралом всех отдельных воль, совокупным результатом работы всех личностей. Его задача дифференцировать аморфную массу толпы на отдельные личности и затем эти личности собрать вновь, но уже на началах сознательной кооперации, на принципах свободных договоров.

Совокупность свободных договоров — вот та единственная форма действующего права, которую признает Кропоткин. Большинство и меньшинство или договариваются или расходятся, но не может быть государства, из которого они юридически никогда не могут выйти.

Мы не будем повторять общеизвестной критики государства, к которой вполне присоединяется Кропоткин, добавляя с своей стороны ряд чрезвычайно веских аргументов. Его учение—анархический коммунизм непосредственно вытекает из всего предыдущего.

В самом деле, Кропоткин указал совершенно новые пути для политической экономии, которая до сих пор была метафизикой, особенно ярко проявившейся у марксистов, обосновывавших свою философию на ≪вещи в себе≫ —трудовой стоимости. Для Кропоткина политическая экономия есть прежде всего наука о человеческом обществе и его определенных функциях, а не об абстрактных категориях с нелепыми квази-математическими формулами. Он никогда не забывает, что в политической экономии человек должен быть на первом плане. Поэтому политическая экономия дифференцируется из ряда дисциплин, каждая из которой изучает совершенно объективно окружающую действительность. Политическая экономия есть наука о наилучшем удовлетворении человеческих потребностей. Она должна решить вопрос о том, как строить жизнь хозяйства, если максимой является, например, требование: лучше беднее да свободнее—найти хозяйственный, оптимум, удовлетворяющий этому требованию. Здесь политическая экономия вступает в тесный союз с экономической географией, социологией и т. д. На путях, указанных Кропоткиным, анархистам предстоит разработать общий план мирового хозяйства в связи с особенностью народов, местности и т. д., план, построенный на началах свободного коммунизма и кооперации. Может быть, тысячи планов подобного рода, охватывающих большие и малые области, должен быть разработан и тогда в совершенно конкретных формах предстанут перед человечеством его экономические возможности. Понятно, что из всего этого должно быть изгнано государство как на стадиях достижения, так и впоследствии.

≪И вот эту-то гигантскую работу,—говорит Кропоткин (Совр. наука 195),—требующую свободной деятельности народного творчества, хотят втиснуть в рамки государства, хотят ограничить пределами пирамидальной организации, составляющей сущность государства. Из государства, самый смысл существования которого заключается.., в подавлении личности, в уничтожении всякой свободной группировки, всякого свободного твор* чества, в ненависти ко всякому личному почину и в торжестве одной идеи, которая по необходимости должна быть идеей, посредственности,—из этого-то механизма хотят сделать орудие для выполнения гигантского превращения… Целым общественным обновлением хотят управлять путем указов и избирательного большинства… Какое ребячество≫.

Так снизу до верху все учение Кропоткина является применением научных методов к изучению социальной действительности и в этом отношении он является основоположником подлинно научной социологии.

Глубоко вникая в сущность социальных отношений, великолепно разбираясь в механизме массовых движений, он говорит о действии двух порядков — творчества масс и формирующей силы идей. Идеи и массы — вот, по его мнению, движущие силы исторического процесса, но при этом масса у него не принимает характера ≪великого безликого≫, но всегда является совокупностью творческих воль. ≪Два главных течения≫, говорит он (Великая Франц. Революция, стр. 1, изд. 1919 года), ≪подготовили и совершили революцию. Одно из них, наплыв новых понятий относительно политического устройства государства, исходило из буржуазии. Другое действие для осуществления новых 'стремлений,—исходило из народных масс: крестьянства и городского пролетариата, стремившихся к непосредственному и осязательному улучшению своего положения. И когда эти два течения совпали и объединились в виду одной, вначале общей им цели, и на некоторое время оказали друг другу взаимную поддержку, тогда наступила революция≫.

Учитывая влияние идей и работу личностей, он требует гармонического слияния в человеке борца, воина, с одной стороны, и моральной личности—с другой. Только тогда, когда в народном движении формируется своеобразное рыцарство революции, только тогда люди и само движение могут быть на высоте стоящих перед ними задач.

А. А. Солонович

?

Комментарии (0)

RSS свернуть / развернуть

Оставить комментарий